Надеюсь, мой необычный и всепонимающий друг простит меня…
Но бывают стечения слов, которые порождают что-то неожиданное и необычное. Просто не могу удержаться, чтобы не процитировать невольную эпистолярику.
Алексей ChienAbandonné Чернореченский – Илье CherabEussèr Трифонову
Сижу в "Му-Му" и систематизирую проекты... И бороздит перышко ту самую книжицу, что ты мне привез с Гималаев... Такая необычная, такая вдохновляющая рукодельная эта бумага... И пишу я бережно на этих листах только самое сокровенное – только те задумки, что будут достойны твоего Дружеского и Йогического благословения.
Промозглая февральская Москва,
М. Гнездниковский,
в жаркую гвинейскую Фрию!
Илья CherabEussèr Трифонов – Алексею ChienAbandonné Чернореченскому
Расположился на веранде виллы с чашечкой кофе в руке и мыслью о гениальном друге, что принял мой скромный подарок, привезенный с Изначальных Гор... Заглядываю, не спросив, через плечо вдохновленного, узнавая знакомый почерк, новые идеи, что уже готовы разродиться на живую бумагу... Ибо уже в мае смогу прочитать начертанное и благословить задуманное.
Фруктовая веранда Республики,
Шераб Юссер,
к кофейному столику столицы России!
Давай кто больше обнажится своими глупостями под маской правды да правдой под маской шутки? Давай ты воскинешь крестное знамение плавно, по-старообрядчески, двумя перстами,– и прикликнет из далеких заволжских лесов семнадцатый век, укутанный сельскими кладбищами в длиннополую рясу?
Давай ты обставишь все запросто, без притворных намеков,– все словно для чая, но с уютом свечи восковой? Давай на Пятницкой снова сойдем из призрачной конки – пусть все мчится и дальше помехой эфирной в сбитой разверстке по кривым переулкам, менявшим названья, словно перчатки?
Давай я тебе покажу, где над Стрелкой сливаются реки, кроша приостровные линии умытостью дивного первого века? Давай я тебя утащу в бельведер ярославский, к тебе припадая, давай я и сам превращусь в бельведерчик, забытый на сумрачном скосе?
Краны торчат, из земли поднимая десятки забытых пергаментов и партитур для знаменных распевов. Я тебе пропою своим голосом хриплым – словно флейтой разбитой воспрянуть хочу над мечтаемым пультом в рамповом свете с двухметровым кашне в дирижерском фраке субботнем.
Ты позволишь – я выпрямлюсь в рост темиркановский? Ты позволишь взмахнуть – словно палочкой, гибко кидая поток вереничный, словно эхом в метро, словно чернотоннельным пригудом? До-ми-фа, си-соль-фис. Ты позволишь мне так сочинять, чтоб всегда был намек зазеркальный?
И давай в нагишаньи с тобой мы отчертим Уральские горы, обнимая их нежно, им перья, словно Икару, рождая? Будут крылья для нашего края, и им воспарить предстоит, унося и признанья, и чертополох нагишанья.
Для тебя мы отменим все станции нашей подземки – только станции-призраки будут в почете: и сонный вагон, подморгнув полуночно-устало, нас оставит на темной платформе средь сводов гигантских без всякой отделки…
Ну... я не исключение, хотя до того и другого мне как до Китайской Стены раком,- зато не так обидно.
Вот от чего я просыпаюсь в холодном поту.
1. Я веду машину, и на всей скорости клинит руль (вариант: срывает тормоза на уклоне).
2. Мне отрезают правую ногу (вариант: меня швыряют под поезд в метро).
3. Я просыпаюсь поутру и вижу себя лысым.
4. Меня подсаживают к роялю и заставляют играть, а вместо пальцев - обрубки.
5. Я прихожу в университет (именно и только, а не куда-нибудь еще!) - и в раздевалке понимаю, что пришел нагишом.
С первым научным руководителем мне не повезло – и это мягко сказано. Господин Бочкарев за без малого пять лет общения в стенах Лингвистического Университета в Нижнем Новгороде подарил замечательный комплекс, который я не встречал больше нигде, никогда и ни у кого. Его можно назвать «комплекс возрастного шовинизма».
Какую глобальную цель преследовал Андрей Евгеньевич, не берусь даже предполагать, но результат не заставил себя ждать: зачморенный его бесконечным прессингом (он-де светоч, а все вокруг – козявки), я пребывал в убеждении, что ни один более старший человек не снизойдет до того, чтобы воспринять меня. Правда, почему-то по жизни именно так и получалось: ни единого знакомого или тем более друга, кто был бы меня ну хотя бы на неделю старше. Все – младше. (Ах, мама, мама! Как же я просил старшенького братика, а ты мне его так за все детство и не подарила...) А те же, кто старше, или презрительно смотрят на «щенка», который «смеет свое мнение иметь в их высочайшем присутствии», или просто шарахаются от молокососа, который динамично перехватывает бразды общения (а у большинства, знаете, характеры тряпишненькие).
Параллельно, впрочем, комплекс возрастного шовинизма дал и побочный эффект. Я стал стесняться: мол, младшие будут закрыты от меня именно вследствие этой самой разницы (мы все не молодеем). Мозгами понимаю: чепуха полная, а преодолеть въевшуюся ерунду – никак.
В Москве меня и мою диссертационную работу «перехватывает» Марклен Эрикович Конурбаев (проф. МГУ, Филологический факультет). И непривычка видеть маститого человека, который общается так, как будто и нет никакой психологической разницы ни в статусах, ни в опыте,– меня поначалу сбивает с толку.
Приглашает он меня в ноябре 2008 на Волхонку, в Институт философии РАН – на философские дебаты, посвященные России и мировому кризису. Вокруг стола сидят усыпанные сединой и проплешинами старцы, самозабвенно раздуваясь от интеллектуальной значимости собственных мыслей. Какое-то время мы с Маркленом Эриковичем сидим и слушаем, но, воспользовавшись возможностью, начинаем задавать вопросы. Решил вопрос задать и я: ну надоело мне на философских дебатах слушать тысячу раз обдрачивавшееся общее место про финансовые основания. Я задал вопрос про культурные последствия. Какова же была реакция «учоных мужёф»? Да они пропустили мои слова мимо ушей, как будто с ними пустое место поговорило. И продолжили свой байзлан дальше.
Немного подавленный, выхожу из здания и семеню за Маркленом Эриковичем. «Как же так? Почему же получается – вечный этот шовинизм…». А у него, видимо, тоже накипело за три часа: «Вот еще на кого внимание обращать! Да это брехуны старые, которые, кроме как в своем бессилии трепаться, и делать-то больше ничего не могут!» Тут открывает он мне удивительную вещь: идем мы с ним, видимо, по одной и той же дорожке опыта… «Вот так получается, что в жизни рано или поздно приходишь к осознанию, что с твоими ровесниками общаться уже просто невыносимо. Их мозги деревенеют и закрываются ко всему свежему.»
То-то я смотрю: окружил он себя молодежью, с которой возится и которой терпеливо объясняет, что к чему, как надо делать, как себя вести. И сам взамен пропитывается новым и свежим. И то-то я давно замечаю, что наиболее приятный мне для общения возраст – «студенческие щенки», как я их ласково называю. Восемнадцать-двадцать пять. На четыре-шесть лет моложе. Но вот никак я не думал, что разлад со сверстниками начнется уже в мои двадцать восемь… По идее именно в этом возрасте должен начинаться самый телесный, душевный и интеллектуальный расцвет… Ан нет, большинство уже душой старики-маразматики, закоренелые косновзглядники. Это в 26-27… И стараться для этого совсем не надо: достаточно жениться и рассесться по офисам.
Ибо, как ни горько, вот уже и я пришел к точке бифуркации, где Время потихонечку взялось вычеркивать из моей жизни людей, с которыми мы уже не в состоянии найти общий язык. ЗАГС и получение диплома – как мало надо, чтобы остановить свое развитие. А для них, серьезных и важных, я остался инфантильным ребенком с играющим в одном месте детством: «Остепениться пора, а все хиханьки!»
И дальше предстоят только еще большие потери в рядах тех, кого до этого знал годы...
Москва… Она возвращает всем с лихвой тот спектр чувств, что ты отдаешь ей: отдай неприязнь – она вернет привокзальную ненависть, отдай нежный трепет – она с лихвой выльет на тебя безбрежными своими реками пламенную страсть материнской любви, отдай равнодушие – и она затопчет тебя своим мерным гулом метрополитена...
Москва – она верная любовница, но она же и ревнительница; она – мать кормящая, но она же и смотрит снисходительно на неопытно-детский гомон тех, кто осмеливается презрительно оценивать и ставить под сомнение ее величие; она – подруга, она – спутница, но она – коварная рысь, которая, притаившись, готова сброситься из темноты развесистых фонарей на шею неосторожных.
О Москва! Москва-хранительнца, Москва-трепетница, Москва-песенница, Москва-колыбельница – и такие хрустальные утра…
Не обманешь природу, не обманешь; а уж тем более – не обманешь Бога, Который плевать хотел на оголтелые теории… Ему-то известно, когда оно – Правильное Рождество. Знает Он, когда теплым-теплым одеялом нужно понадежнее укрыть родившегося Сына. Знает. Не обманешь. И преступное упорство РПЦ по поводу Рождества – от лукавого оно.
Что и доказало низкое, обиженно косящееся на наши истосковавшиеся по снегу широты свинцовое небо: накануне с утра тучи, как обремененные коровы, хаотично плыли куда-то над ощерившимися черной тоской мостами, набережными, тротуарами. Спотыкались о Семь Сестер, рикошетили, толкались, как пассажиры у эскалатора, нашептывали на каком-то непонятном языке… Вот одна из них цепляется за Павелецкую башню, но устояла – не прорвалась… Раненая, ковыляет она на юг, протискивается через Сити, опаской поглядывая на уже вполне устрашающую Федерацию, с оглядкой семенит к Университету – но, изможденная бегством, таки натыкается на шпиль Главного Здания… и таки прорывается… Низвергается долгожданная пурга, водоворотит, мириадит, блестит, распаляется белым огнем над устало улыбнувшимся городом, пролившим слезу измученного ожидания… такая чистая эта слеза, такая детская, такая невинная…
Над Москвой повисает тишина. Звуки шагов уже не цокают – хрустят, клаксонные призывы скручиваются комочками у поребриков проспектов – увязают в снегу… Стелет… стелет… стелет Он…. чтобы мягко было родиться… Стелет… чтобы светло было… чтобы уютно было спать.
Ибо сегодня это, сегодня. Скоро…
Je sais que tu ne me regarderas plus jamais.
Je sais que tu n’iras pas me chercher ni dans la nuit profonde, ni à la lumière du grand soleil, ni à l’aube.
Je sais que j’accrocherai au mur toutes mes espérances desquelles je vivais en t’attendant. Tu arrivas, tu regardas, tu souris, tu partis, tu me laissas des pensées pénibles et sans issu ; sans cesse les images, comme de petites photos Polaroid, passeront-elles près de moi… désormais… comme une ombre, comme une éternité : ton visage.
Et ma bougie, comme une petite flamme mourant au vent, va se perdre de plus en plus irrésistiblement dans la foule de ceux et de celles qui n’entendront jamais l’un l’autre.
Je resterai à jamais ! à tout jamais ! vous entendez ? un Chien Abandonné ! jeté dans la rue ! sous la pluie ! exposé à tous les bâtons des passants ! à tous les coups de pied ! Un Chien dont personne n’a besoin… et auquel personne ne trouvera jamais ni bonnes choses à dire ! ni caresses ! ni abri ! ni place près du feu ! ni une écuelle avec quelque chose de chaud et de tentant…
Personne ne me réclamera… jamais. Et toi, le moins, parce que tu m’auras oublié avant même que tu entendes le sifflet et le cliquetis des roues… Tu ne sauras jamais que c’était moi qui pleurais au coin en regardant en cachette te monter dans le wagon.
Parce que les Chiens Abandonnés ne se revoient jamais !
-Настя! Настя! Настасья!
Работай, Настасья, ручками-лапоточками, крепежность не отвалится – только на Скобелевской улице раболепие не остановится над подсолнухами. Рушит Скобель, рушит грушу у ручья – кто бы сомневался, такая уж жизнь. Да, видимо, роддомы перламутром наскучили – миниатюрненькими пассажами окрично массировали ноги и варикоз долгой промежности. Долой! Долой!
Не рушь, Скобель, грушу. Такова она – селява. На переулке Афанасьевском фермерские вантусы и монолитные тряпочки – опа! опа! опа! опа! Несется безудержно бричка по прешпекту – а внизу Адмиралтейство сливается с Волгой. Топорики плывут по просторам – нерку жрут.
-Настя! Настя! Настасья!
-Там тромбы, там ромбы кровяные! Даешь тромбоны?!
Не даешь, Настя, Настя, Настасья… Ни тромбонов, ни загонов для скотобаз – только Фелиция мерещится думственно, царственно, мытарствуя по плешивым норкам. И наколоться бы на пиво тряшкой молодивой – да синкретика синергии торопливо уестся и наскучит смертельно. Но мыло, мыло-то где – и будь неладна раскладка на полках. Несите дальше крест валетно-голодранский: наш скромный дом – вокзал Казанский!
-Настя! Настя! НАСТАСЬЮШКА!
-Ох, не гомони… мормоны мормышками мордухаев морозят и моросят морскими мороками мор мор мор мор мор мор мор мор…
Ты прежде стихи мне все читала – теперь кричишь… Я на тебя болт забила... Я на тебя болт забил... Мабила-мабил, мабильнейшая из могил...
Норка, норка, шубка твоя, норка, мягкая, как рябь небесных волн и зыбь валиков для краски. И водолазки с лазерной указкой мечутся по норкам... Открой мне норку, норка...
-Настя! Настя! Настасьюшка!
Изобрети себе меня таким, каким меня ты хочешь. Безумства страждешь? Видь!
Когда я был совсем-совсем йунный и безусый (растительности, правда, нет до сих пор, кроме легкой небритости, да и то штоп от времени до времени еротишно перед студентками ладошкой провести,- ну да это неважно), под моими окнами частенько раздавался призывный крик таких же гологрудых и голоногих сорванцов: "Леш, а Леш! ты седни выйдешь на педиках кататься?" - "Вы-ы-ыйду!"
"Сначала марш обедать!" - кричала из кухни мама, и уже спустя полчаса я бежал к своим дворовым (или дачным) приятелям кататься на педиках. Катались часто до утренней зари... Здорово это было - кататься на педиках. Приятно. Полезно для здоровья... на педиках-то...
Прошло много лет. Я уже учился в аспирантуре, уже заканчивал умную и всему миру безумно нужную диссертацию, уже начал сотрудничать с Олегом Фроловым и его ФранСите (www.francite.ru), пиша статьи для его газеты. И случилось нам однажды с ним встретиться в вагоне московского метро. Дела были и у него, и у меня - и мы сквозь шум и грохот, на бегу лишь успели договориться встретиться. "Где?" - "Через два часа на площади у Большого." - "Уху."
Мне нужен был учебник португальского - перевести кое-какие примеры к диссеру. Я все закупил - и пришел к фонтанам. Жду. Лавочки такие забавные. Озираюсь. Одни парни. Хм. Ну ладно. Посмотрю пока учебник. Вот йопта. Ну и язык, думаю себе, "esgostado" читать как "ижгуштаду"... Французам такое не сни...
Краем глаза замечаю достаточно потрепанное замшевое пальтишко, плывущее по остаткам мартовского снега к моей лавочке. Пальтишко, впрочем, плыло не одно, а со своим хозяином внутри - чудаковатой наружности дядечкой в годах. Полубалетным па чудо прикорнуло на противоположной стороне лавочки. Я продолжаю читать. То есть теперь уже делаю вид. Тюп-тюп, тюп-тюп-тюп. Чудо придвинулось ко мне - на серединку...
"А-а! Оу! Книжка!" - "Да,- отвечаю увесистым баском,- она самая!" - "Уау! Пор-ту-гальс-кий!" - "Черт, да вы догадливы!" И придвигается ко мне...
Прикидываю, с кем меня встреча. С Олегом - примерным главой семейства и отцом хорошенькой самарчаночки. И по совместительству с таким же лошариком, как и я, не знающим, где надо правильно встречаться.
Мндя... А этот-то придвигается... Старый кобель, промелькнуло у меня в голове. Неуж можно себе вот такое на старость лет позволить? Наверное, можно. В таком возрасте уже плевать на все. Неуж и я дорасту до дней, когда буду цопить молодые попки, воняя нестираными носками и гниющими подмышками? Но хм... На что ж он-то рассчитывает, клея юнцов? или таки клюют? не пахнет песочек-то?
Метафору развивал долго, довспоминался до того, как однажды попутчица в Ростов-на-Дону, директор Бюстье-Н.Новгород, рассказывала о стеснительном посетителе: "А можно... мой друг тоже примеряет белье?" Примеряли, выбрали. Забавно, наверное, женские кружева на мохнатых ногах смотрятся... А чудо все придвигается.
Ничего не подозревающий Олег выныривает из-за фонтана и машет рукой. Уф! Интересно, он-то в курсе, где мы с ним стрелку забили? И что сейчас подумали некоторые, как... как вот этот. Краем глаза кошусь на дядечку. Разочарование в его глазах не передать никакими словами. К другому добыча улизнула - читалось в его взоре.
И уж прямо совсем на днях скользил вдоль Театрального проезда. Ремонтировают тиятер. Фонтаны молчат. И лавочки пустуют. Русский вариант Колумбус-Серкл опустел... Не катаются и здесь больше на педиках...
Все в прошлое уходит: и наши педики до зари, и здешние, околофонтанные. Вот такая непредсказуемая штука - супружество Языка и Истории.
Так естественно - и вместе с тем так загадочно. Переживали это все до нас - и переживут все после...
И мечтаю я только о том, что там, за Чертой, в Лунный день Тридцать первого июня мы встретимся с тобой на Звездном мосту,- и его хранители Мелизанда и Мерлин сорвут с нас оцепененье земного непонимания... И мы уйдем по булыжникам мерцающих меж галактиками мостовых - не вспоминая ненужного прошлого...
Но сколько еще столетий до нашего с тобой 31 июня? И пока я дышу, остается лететь вслед солнцу по пустым улицам, радоваться его закатным ласкам, нырять в ночь и воскресать в рассвет. Да только с солоноватым привкусом -
БЕЗ ТЕБЯ.
